Но это, повторю, еще могло бы сойти с рук. Главная проблема здесь, пожалуй, в том, что сама суть профессии военного фотографа, — документировать кошмар крови, страданий и смерти вплотную, но никак не вмешиваясь, — которая здесь помещена вроде бы в центр повествования, от начала до финала, оказывается «смазана» не меньше. У шокирующих снимков, сделанных героинями, есть то оправдание (достаточное или нет), что они документальны и должны говорить правду, — а какое оправдание для точно такой же шокирующей откровенности у камеры самого Гарленда, которая знает, что все это актерство и эрзац-кровь? «А ты заснимешь, если меня подстрелят?» — спрашивает Джесси у своей наставницы в одной из опорных сцен фильма. В подтексте — «это тоже часть нашей профессии, снимать гибель человека недрогнувшей рукой, даже если он твой друг?» Но у этого вопроса — именно согласно той профессиональной миссии, которую провозглашает главная героиня, — есть ведь и другая сторона: те, чья смерть окажется запечатленной на пленку, не исчезнут совсем, их гибель обретет пусть извращенную, но ценность, она к чему-то послужит, их лица окажутся включенными в архив всеобщей памяти, они уже не будут просто «прокляты и забыты», обезличенные, присыпанные известью в неизвестных рвах… Как странно, что эту сторону вопроса Гарленд не замечает вообще. Что точкой перелома для главной героини оказывается удаление с карты памяти фотографии погибшего друга: вот, мол, и у нее, при всем цинизме и выгорании, обнаружился моральный предел, за который ей не перешагнуть. И что такого высокоморального в том, чтобы уничтожить последнюю фотографию дорогого друга? Ну не публикуй. Не наживай на ней себе славы. Возможно, сделать эту фотографию и было цинично. Не циничнее ли было после этого ее удалить, вот в чем вопрос.