Последствия, что называется, не заставляют себя ждать. Хорошие актеры разыгрывают хороший сценарий с нулевой мерой стилизации (экспрессионизм, к слову сказать, породил отдельную школу актерской игры). Им никак не применить свою пластику, мимику, внутренний ритм к окружающему пространству, — а дóлжно бы, — уже хотя бы потому, что при съемках вокруг них и нет никакого пространства, один зеленый экран, а соответствующую задачу режиссер поставить не удосужился. Так-то они, может, и обжили бы мир, и телом ощутили бы его, и переняли его стиль, — в общем, сделали бы что положено, даже не имея задачи, просто потому, что хорошие, — но Хромакей не оставил им и шанса. Раскадровка тоже идет поверх и поперек — что сценария, что пространства, — медленно и грубо, и вот уже в одной из сцен, где двое сидят за столом и разговаривают, камера дает экспозицию, плавно кружась у них над головами, хотя изломанность стен делает эту плавность неуместной и невозможной. А в эпизоде, где спящего героя мучают кошмары войны, тенями мелькая по стене (очень эффектная — сама по себе — сцена), это их мелькание настолько чисто и ловко нарисовано, настолько отлаженно организовано, что тоже, вкупе с остальным цифровым миром, должно быть «проведено» по разряду неподлинности, — но постойте, как раз оно-то, по логике сюжета, и должно быть — и выглядеть — настоящим. Это послевоенный мир растерян и ненадежен, это в нем герою никак не обрести себе места, потому что мыслями и чувствами он все еще не здесь, а там, среди ужасов и горя, — ну так, стало быть, ужасы и горе, предстающие на экране, должны бы выламываться из всего окружающего как раз своей неподдельностью. Среди прочих базовых уроков, которые экспрессионизм преподал кинематографу, есть и такой: экранный мир — лишь декорация, его обитатели — лишь марионетки, а вот скользящие по нему тени — настоящие, самостоятельные, наделенные волей и властью. А иначе сюжет обернется просто партией в поддавки. Что, собственно, и происходит.