Еще он был очень свободен, Александр Митта. Богатырская красота Довженко, у которого он отучился два месяца, и умная ирония Ромма, у которого он учился остальные четыре года, равно привили ему во вгиковскую пору умение ускользать от любых прописок, даже самых почетных. И пока, скажем, его одногруппник Тарковский воспарял в эмпиреи высокого мученичества, а одногруппник Шукшин приникал к почве и красной, как калина, крови, и пока его поколение, как на лагерной перекличке, рассчиталось на сосредоточенных одиночек-авторов и сдавшихся сереющей эпохе драмоделов, — Митта во всяком фильме находил ту точку, в которой жизнь преодолевала бы сюжет. И после каждого из них когорта критиков — умных, тонких, вдумчивых — куда-нибудь его поселяла и прописывала: в «аналитики» («Звонят, откройте дверь»), в «сказочники» («Сказка странствий»), в «жанровики» («Экипаж»), в «лубочники» даже («Сказ про то, как царь Петр арапа женил»). И все было не то. Не совсем то. И аналитика не абдрашитовская, и лубок не овчаровский, — не было и нету там, в фильмах этих, той густой и всецелой преданности найденной линии, которая позволяет эту линию гнуть, и длить, и превращать в траекторию судьбы и в сюжет творчества. Любой из этих сюжетов жизнь тоже преодолевала. Каждый фильм становился и оставался штучным. Единожды прожитым. Несложно в «Сказе» увидеть лубок. Но нужно было дождаться «Экипажа» и «Сказки странствий», чтобы увидеть, что лубок этот — шагаловский. Там люди летают.